Какая бы грусть ни слышалась в рассуждениях бывшего каперанга и как бы цензоры двадцаых, тридцатых и последующих годов ни старались выскоблить его имя — откуда только можно было, — оно оказалось неистребимо, как трава сквозь асфальт пробивается... Вот и для меня сначала — было имя и больше ничего — Петр Алексеевич Новопашенный. Потом — скучные архивные строчки; потом еще будет голос его дочери и пакет с фотографиями, и вдруг — письмо.
Наверное, это было самое запоздавшее из всех писем. Восемьдесят лет ищет оно своего адресата... Разумеется, оно было адресовано не мне. Но ведь зачем-то разыскало меня и легло на мой стол. Именно — разыскало, ведь я ничего не знал о нем и не искал его. А цепочка выстроилась такая: Новопашенный вручил пакет с описанием последней зимовки Николаю Транзе, уходившему на «Эклипс» с партией. Письмо каким-то образом затерялось в тундре и блуждало свыше полувека по ненецким и нганасанским стойбищам. Безадресное, его читали как некую непридуманную арктическую повесть, передавали от чума к чуму, от кораля к коралю, пока, наконец, донельзя истертое, оно не осело у начальника метеостанции в Тикси. Он долго хранил его у себя как исторический документ, потом передал полярникам из Москвы...
Мне сообщил о нем — случайно, к слову — Дмитрий Шпаро, тот самый, что отыскал на Таймыре в семидесятые годы следы сгинувшей экспедиции барона Толля, тот самый, что ходил на лыжах к Полюсу... И вот это письмо, письмо к первой жене, написанное рукой Петра Алексеевича, с некоторыми моими сокращениями.
«Мой дорогой, ненаглядный Люсик!
Вот уж никак не думал, что нам так долго не придется видеться. Впрочем, здесь особенно тяжело не то, что мы так далеко друг от друга, а что Бог знает, сколько времени ничего не знаем. Надо же было попасть в такую глупую историю. Я еще о тебе знаю из телеграммы, а ты от меня абсолютно ничего не получала. Почти убежден, что моя телеграмма так до сих пор и лежит на «Эклипсе» не отправленная. Бедненькая, как тебе тяжело!..
Здоров я совершенно. С самого выхода и до сегодняшнего дня только раз сутки провалялся в койке. Пожалуй, и тогда валялся напрасно, можно было бы и так перебиться. Конечно, нервы истрепал порядочно, и когда вернусь, придется, кажется, заняться ими посерьезнее. Да ведь они у меня всегда были скверные, ну, а конечно теперь и подавно должны расходиться, но, слава Богу, не так уж сильно. Я думал, что будет хуже...
Зимовка прошла у нас довольно тяжело, вернее, не зимовка, а полярная ночь. Но теперь все воспряли духом, и настроение совсем другое, как у команды, так и у офицеров.
Сегодня 23-е апреля, а уже солнышко не заходит круглые сутки. И хотя мороз около 10° С, но нам кажется, что уже наступило лето. Опять же начали готовиться к плаванию, появилась на корабле жизнь, и стало веселее. Днем на солнышке уже тает, но ручьев нет, так как быстро замерзает. В помещении тоже стало уютнее. Раньше круглые сутки жгли огонь, а теперь совсем не зажигаем ламп и даже на ночь приходится задергивать занавески у окон, а то долго не заснешь. Одним словом, прекрасно, да только не очень. Как посмотришь кругом, так и станет грустно. Насколько хватает глаз, всюду лед, лед и лед, редко редко в очень ясные дни, виден отдаленный берег, да и то как через дым. Если заберешься на мачту, то иногда виден и «Таймыр», но только в бинокль. Полное одиночество. Действительно, попали отвратительно, хуже трудно придумать. Впрочем, пожалуй, для нас было бы еще хуже попасть в такое место, откуда нас понесло куда-нибудь как некоторых полярных исследователей — Нансена, Де-Лонга, Вейпрехта и, наконец, лейтенанта Брусилова, про которого ты, вероятно, тоже уже слышала. Тогда, пожалуй, раньше, как года через три, не удалось бы выбраться. На такой срок нам не хватило бы и провизии. Собственно говоря, с голоду бы не умерли, так как крупы и щей у нас много, но цинга погуляла бы среди нас и, пожалуй, унесла бы несколько жертв. Но в такую грязную историю на наших кораблях нельзя попасть, разве если послать круглого идиота. И все же, хотя наше положение лучше, чем было у других, мы все жалуемся. Были же счастливцы, которые зимовали в бухтах, почти закрытых со всех сторон, недалеко от берега. Он вносит массу разнообразия. Во-первых, и походить по земле приятно, а во-вторых, и для глаза веселее — картина разнообразнее. Видны мысы, долины, бухты, а здесь кругом белая пелена. Пожалуй, вернусь, так противно будет есть на белой скатерти и спать под белыми простынями. Опять же у берега можно нет-нет да и убить оленя или куропатку. На этих берегах их много, и, пожалуй, можно было бы почти все время сидеть на свежей пище. А в нашу деревню, если кто и забредет, то только белый медведь. Правда, и его мясо едим с большим удовольствием, но приятнее было бы съесть бифштекс из оленя...
Обед обыкновенно из 2-х блюд — на первое консервированные щи или борщ, два раза горох и солонина, а в воскресенье бульон из солонины или из кубиков... На второе — или кисель, или компот, или рисовый пудинг. Это все. На ужин тот же суп, как и за обедом, а на второе какая-нибудь каша или тушеное мясо, или жареная соленая кета и больше ничего. Утром в три часа и вечером пьем чай с сухарями или черным хлебом, который намазываем топленым русским маслом. Я к нему до сих пор еще не привык и предпочитаю есть сухари. По воскресеньям за обедом на второе едим вареную солонину и всегда ждем ее с нетерпением. Кажется, единственное блюдо, которое не успело надоесть. Как видишь, пища не очень роскошная, но надо сказать, что ее хватает, и если относиться без предубеждения, а еще лучше, если смотреть на нее как на лекарство, предупреждающее от цинги, то совсем жить можно. По праздникам выдаются сладости — по 1/2 банки варенья или 1 плитку шоколада, или 1/2 фунта смеси пастилы, мармелада и леденцов. У команды точно такой же стол, но только в воскресенье не варится бульон с пирожками, а едят очередной консервный суп...
Масло, сахар тоже в ограниченном количестве. Сахару в день на человека приходится около десяти кусков. Чаю пьем много, потому после обеда и ужина пьем вприкуску, а то не хватает, в лавочке же не купишь. Даже спички и те по счету — на месяц пачка. Конечно мне этого не хватает и помогает твоя же и другие закуривалки. С табаком вышло совсем забавно. Я в этом году не взял запас как в прошлом, а весь прошлогодний набил и выкурил еще до декабря. Бросить не могу, да и не хочу и приходится курить дрянь, которую выдают нам и матросам за 64 коп. фунт Кушнарева, а называется «Солдатский подарок». Гильз тоже нет, и приходится самому крутить. Когда этот табак выйдет, перейдем на махорку. Не один я такой незапасливый, все, как у нас и на «Таймыре», курят тоже самое, и никто не бросает…
Постепенно подвигаясь от Челюскина к западу и к югу и стараясь попасть на чистую воду, мы наконец попали 27 августа, благодаря стараниям Вилькицкого, в такие дебри, что нужно было во что бы то ни стало выбираться куда-нибудь. Я передал ему сигналом: «Дальнейший путь к западу в этом направлении считаю безрезультатным» и предложил подойти к берегу, если удастся и затем пытаться идти вдоль него к югу. Вилькицкий мне разрешил и сам начал выбираться, но слишком неблагоразумно забрался и был здорово помят. Часть борта ему раздавило и вообще повреждения получил очень серьезные. Мне удалось выбраться к островам, пройти их, склониться к югу, но продвинулся не более пяти миль. Время на бесполезное плавание было потрачено, а тем временем ветер изменился на юго-восточный и южный, и всю массу льда понесло к северу, а вместе с ним и нас. Двигаться никуда нельзя было. Приходилось только следить, чтобы нас не раздавило, и переходить из полыньи в полынью. Мы попали очень удачно. Между двух больших полей попал небольшой обломок, но довольно крепкий, и напором его не могло раздавить. За ним-то мы и укрывались. Двое суток нас несло к северу. Поток был удивительно мощный. Лед перетирало прямо в труху, и мы только следили, чтобы не попасть в такое место, где обломки полей сходятся своими мысами. В этих местах самое сильное давление...
Так мы носились до 10 сентября, когда еще раз у нас мелькнул луч надежды проскользнуть на запад после сильного ветра, которым гнало лед на север и давило нас. Вдруг наступил штиль... Уже 15 сентября у меня пропала всякая надежда выбраться куда-нибудь, и я собрал офицеров обсудить, когда прекращать пары и закрывать лавочку. В это время мы были плотно зажаты льдом и двигались только, чтобы освободить свой завязший нос. Мой неистовый старший офицер, у которого ума меньше, чем у ребенка, а рассудка и совсем нет, но зато много есть гонору, взбаламутил офицеров, и они как один стали убеждать меня, что проход еще возможен и надо ждать. Я им доказывал, что уголь надо беречь, достал книги, показывал, что зима уже наступила (температура была ниже 10° мороза), но ничего не помогало. Я уступил и оставил машину собранной и котлы под парами.
Конечно, так никуда и не двинулись и только потратили уголь. 22 (сентября — Н. Ч.) окончательно стали готовиться на зимовку и 1 октября официально объявили о ней.
За это время «Таймыр» вынесло под берег, и он прошел к югу, до нас расстояние осталось всего каких-нибудь 30 верст.
Солнышко быстро уходило, и температура падала. Готовились мы к зимовке недолго. Собственно, вся подготовка заключалась в том, что привели в порядок комельки в помещениях, установили над ними трубы, устроили на льду, с позволения сказать, ватер-клозет, поставили над палубой тент. Таким образом, судно получилось как бы в палатке — вся палуба сверху и с боков была закрыта парусиной...
Перед зимовкой надо было повидаться с Вилькицким, и я решил идти на «Таймыр». День ото дня приходилось откладывать из-за погоды, да и носило нас порядочно. Но дальше медлить было нельзя, и 14 октября я с 4-мя нижними чинами отправился в поход почти наудачу, не видя «Таймыра». С собой мы взяли провизии на десять дней, палатку, керосинку, теплое платье — одним словом, полное снаряжение. Все погрузили на санки и с восходом солнца, в восемь утра тронулись. Погода была ничего, но мороз до 30°. В первый день прошли около 18-ти верст. Команда сильно устала. На пути несколько раз приходилось перетаскивать санки через небольшие трещины, а главное, тяжело было тащить через молодой лед. На его поверхности выступила соль, и сани шли с большим трудом, все равно что по песку. Ночью увидели огонь «Таймыра». Взял на него направление и уже на другой день шел наверняка. К 6-ти часам вечера 15-го мы пришли на «Таймыр», а 17-го солнышко взошло последний раз.
Противно было ночевать в палатке при 30-градусном морозе. Мороз внутри был небольшой, но какая-то промозглость. Часа два поспишь, а потом надо бегать взад-вперед около палатки и греться. В общем, дорогу перенес легко, но по глупости надел кожаные сапоги и отморозил палец на левой ноге. На другой день уже надел валенки, но было поздно. Из-за пальца и сильного ветра просидел на «Таймыре» около двух недель, а предполагал пробыть два дня, не больше.
С «Вайгача» в это время получал телеграммы, что его носит. Был день, когда вокруг него оказалась вода, но потом опять затерло. Во всяком случае он переменил место, и надо было прежде чем идти, увидать его и взять на него направление. Солнышко уже спряталось, и темнота наступила быстро, а потому пришлось пускать прожектор. После двух попыток удалось его увидеть, и я сейчас же выступил. Выходить можно было только в десять часов утра и идти до четырех, а после слишком темно. На наше счастье, светила луна, и мы шли до восьми вечера. Дорога стала еще труднее. К вечеру засвежело, и ночью поднялась буря. Я думал, что застрянем на несколько дней, но к семи утра стихло и в восемь, при свете луны мы тронулись дальше. Погода была отвратительная, ветер дул с разных сторон, нес мелкий снег, и «Вайгач» не было видно. Так шли до трех часов. Стали появляться чаще трещины, которые переходили все с большим трудом. Наконец, к четвертому часу увидали в пяти верстах «Вайгач» и почти в то же время подошли к трещине, через которую не могли перебраться. Ходили и вправо, и влево, но ширина была около десяти сажен, а в тех местах, где она закрывалась, торосы достигали 2-3 сажен, и нечего было думать перетаскивать сани. Тогда я решил бросить все имущество и налегке добраться до корабля, а на другой день прислать людей. Все было сделано как раз вовремя. Я едва успел перебраться через груду льдин, как она начала рассыпаться и трещина еще расширилась. К кораблю по дороге мы встретили еще несколько, но нас уже увидели и шли навстречу с досками, по которым и перебирались. Едва мы пришли на «Вайгач», как около него лед разошелся, и мы оказались на чистой воде. Эта ночь была очень беспокойная!
Очень мрачно потянулось время полярной ночью. С каждым днем темнота усиливалась, и в самое светлое время, то есть в полдень, было так же, как зимой в Петербурге в четыре, в пятом часу вечера. Керосиновые лампы горели круглые сутки. Они нам служили двойную службу: и светили, и грели...
Ночью прямо прозябали. Спали, пили, ели, и больше ничего. Работа не клеилась, офицеры ругались друг с другом. Команда тоже, одним словом, время проводила противно. Я начал чувствовать, что постепенно опускаюсь и, боясь потерять бодрость, стал регулярно гулять — большинство у нас совсем прекратили выходить на воздух.
Конечно, на морозе много не нагуляешься, но все же бродил каждый день около одного часа. Далеко от корабля не отойдешь, поэтому я отмерил себе расстояние в 1/4 версты и ходил взад-вперед, пока не выходило 4-5 верст. Даже в светлое время, т.е. около полудня, далеко не всегда было видно под ногами. Часто падал и проваливался, так что прогулка была отвратительная. 1 февраля появилось солнце первый раз, и жизнь у нас резко изменилась. Все воспряли духом. Как быстро наступала ночь, так же быстро приближался день, и уже через два с половиной месяца солнышко перестало заходить. Теперь круглые сутки одинаково светло, а потому, если бы не было часов, то совсем можно было бы запутаться.
Только четыре дня за все время у нас были отмечены — это Рождество, Новый год, Масленица и Пасха.
На Рождество мы кутили. У нас еще от плавания осталось пять поросят, и двух мы зарезали. Одного дали команде, а одного себе. Нашлись припрятанные закуски: кильки, сардинки, омары, колбаса, сыр, масло сливочное и прочее. Одним словом, был пир горой.
В первый день мы все были в мундирах. Вечером устроили команде елку. Дерево сделали из метелок, а украшения наклеили, вместо свечей — электрические лампочки. Было очень весело. Команде раздали подарки и разные сласти — орехи, мармелад, пастилу, карамель.
На третий день устроили спектакль. Поставили две маленькие пьески Чехова. Играли матросы очень недурно, и даже дамские роли вышли хорошо...
В Новый год были тоже в мундирах, но развлечений никаких не было, а только жратва и маленькое пьянство. Досидели до утра, чтобы встретить Новый год и по петербургскому времени.
Пожалуй, лучше всего было на Масленице. Она совпала как раз с появлением солнца, и у нас был назначен на 1-ое февраля карнавал. Команде было объявлено, что за лучшие костюмы будут выданы призы, и затем им предоставили наряжаться кто как хочет, может и умеет. Матросы превзошли наши ожидания...
Вечером в кают-компании был устроен бал-маскарад. Никто из нас не ожидал от матросов такой изобретательности. Почти из ничего они сделали восхитительные костюмы. Во-первых, были все формы союзных наций: Англия, Франция, Россия, Сербия, Черногория, сюда же Италия. Была монашенка, прямо, неподражаемая — она получила первый приз. Интересные группы немцев и австрийцев, англичан и японцев. Был арап, разбойник с большой дороги, черт, коза и другие.
Всех призов раздали восемь: 1-й приз «Жизнь животных» Брема в 3-х томах; 2-й — штатская тройка, 3-й — бритва, 4-й и 5-й — золотые по 5-ти рублей и остальные — по три рубля. Веселились до 12-ти ночи. Команда с увлечением танцевала польку, вальс, кадриль, паде-катр и даже новые танцы. Нам это внесло большое разнообразие.
На этом кончилось наше веселье, дальше пошли тяжелые дни. В какой-нибудь месяц мы потеряли двух человек. Сначала умер лейтенант Жохов, а потом кочегар Ладоничев. Жохов был веселый, сильный, жизнерадостный человек. Он любил команду, и она его тоже. Он был душой всех развлечений и отдавался им целиком. Но уже в карнавале он почти не принимал участия. Так он был здоров, и его съедала какая-то внутренняя болезнь. Доктор осмотрел его, но положительно ничего не нашел. 8-го у него пропала моча, и с этого дня его положение быстро пошло к худшему. Острое воспаление почек, затем отравление мочой — и через неделю смерть. Она всех нас поразила страшно. Если бы во Владивостоке или в Питере меня спросили, кто у нас самый здоровый, то я безо всякого колебания назвал бы Жохова. Да так и все считали, а потому его смерть была полнейшей неожиданностью. Команду она прямо напугала.
...Скоро сделали гроб. Как умели, отпели покойного и тело отправили на «Таймыр». От него всего 15 верст до берега, и наша команда, живя на корабле, ходила на берег рыть могилу. Через неделю его похоронили. Он точно чувствовал смерть, и еще, когда никто не подозревал в нем болезни, т.е. в ноябре, он написал завещание и стихи, которые просил вырезать на медной доске и прибить к кресту. Он вообще очень недурно писал, и эти стихи вышли у него хорошо. Он перед уходом в плавание сделал предложение и был женихом. Любили они друг друга давно — с окончания корпуса, т.е. 8 лет, и их роман должен был закончиться по возвращении из этого плавания. Вот тяжелый удар его невесте.
Почти одновременно захворал кочегар Ладоничев. Сначала у него было воспаление слепой кишки, потом он начал поправляться, но, вероятно, съел что-нибудь, и у него началось воспаление червеобразного отростка, т.е. аппендицит. Несколько раз положение его то улучшалось, то ухудшалось, и нельзя было сказать, выживет он или нет. Операцию у нас, конечно, нельзя было делать, а может, она и спасла бы его.
В тот день, когда команда возвращалась с похорон лейтенанта Жохова, Ладоничев скончался. И тот, и другой случай могли одинаково произойти и в Петербурге, и во Владивостоке, но здесь они произвели сильное впечатление. Команде трудно разобраться, что и почему. Они знают, что во Владивостоке провели несколько зим и никто не умер, а здесь сразу двое. Я приложил все старания, чтобы как можно скорее похоронить Ладоничева, так как покойник на корабле производил тяжелое впечатление. Так как на «Таймыр» сразу нельзя было идти, то мы похоронили его во временной могиле — в ледяном склепе, а через две недели перенесли на берег и похоронили рядом с лейтенантом Жоховым...
Я занимаюсь несколькими делами. Делаю астрономические наблюдения, измеряю толщину льда, на разных уровнях измеряю температуру льда, веду наблюдения над приливом и отливом и, наконец, делаю магнитные наблюдения.
Работы порядочно и очень интересной, но далеко не все идет удачно. Зато занимает она много времени, и оно летит почти незаметно.
Опыт этого года показал, что нас трудно раздавить. Когда в октябре нас давило, мы выдерживали колоссальный напор и у нас не было никакого повреждения и только вылезли наверх на 1/2 фута. Я почти убежден, что этого нам бояться не приходится. Меньше всего я верю, что нас вынесет к Челюскину, а еще меньше, что мы очутимся в такой льдине, из которой не могли бы вырваться. Подрывных патронов у нас достаточно, и мы теперь же начнем принимать меры, чтобы в будущем облегчить себе эту работу.
Итак, дорогая, спи спокойно, и надеясь на Бога, жди нас в сентябре в Архангельске...
О моих отношениях с офицерами пришлось бы очень много писать. Скажу, что все делаю, чтобы сберечь их нервы и сам не напрашиваюсь на неприятности. Люди они почти все, кроме Никольского, очень мелкие, с очень неприятными характерами. За зиму все по несколько раз переругались, а в те дни, когда у них царил мир и тишина, вооружались против меня скопом.
Главная язва, главный лодырь, но зато болтун первостатейный — это доктор Арнгольд. С ним я корректен, отношения приличные, но не перевариваю его и еле-еле выношу. Человек с большими причудами, ему бы не зимовать, а жить в палаццо, получать кучу денег и ничего не делать. Масса была неприятностей и из-за еды, и из-за его положения, одним словом, даже писать противно.
Мой старший офицер — про него много тебе говорил и даже хотел убрать, человек недалекий. Туго разбирается в вопросах даже житейских, а гонор огромный. Когда сажаешь его в галошу, злится, начинает говорить в неприятном тоне, резко, вызывающе...
Дальше идет Неупокоев. Этот по временам бывает ничего — жить с ним можно, но временами прямо невыносим. Во-первых, человек малокультурный, но этим рисуется и, когда на него найдет полоса, то лучше, во избежание неприятностей, держаться подальше. Он ничего не признает, что делает другой. Он готов возражать даже против очевидности, и чем нелепее мысль его, тем более он ее отстаивает. Но в минуты просветления, когда он в нормальном состоянии, он хороший советчик и ему можно поручить какое угодно дело, но надо дать самостоятельность. Он работает, когда найдет на него полоса. Тогда он готов сидеть и днями, и ночами. Но, Боже избавь, заставить его что-нибудь сделать — из этого выйдет только дрянь. Он нарочно сделает так, чтобы никуда не годилось...
Себя характеризовать не буду, ты хорошо знаешь, что я за птица. Изменился мало, разве стал злее, но выдержки еще не потерял и владеть собой могу.
Жаль, что никто из соплавателей не может написать тебе про меня. Это было бы хорошо для более беспристрастной оценки (зачеркн.) моего письма.
Вот почти все, остается два слова о плавании.
7-го апреля мы покинули бухту Колючинскую, из которой я послал тебе письмо на «Тоболе». Сначала Вилькицкий хотел разделить работу, он обещал, что я буду исследовать береговую черту в тех местах, где мы в предыдущих годах не могли закончить работу, а потому мы сначала шли вместе, а потом должны были разделиться. Но, видимо, во время пути изменил решение и сам занялся открытием новых земель, да и нас заставил делать то же самое. По счастью, у меня было больше благоразумия и я шел лучшими курсами, а потому выбрался раньше изо льдов. Тогда он телеграфировал, что мы должны встретиться у острова генерала Вилькицкого — у того, который «Таймыр» открыл в прошлом году. Мы пришли туда много раньше и, обойдя его, увидели на севере новый остров, к которому и направились. «Таймыр» пришел через несколько часов, и, пока я делал астрономические наблюдения, он обошел с западной стороны тот же остров.
Потом мы разделились. «Таймыр» пошел севернее в надежде открыть новые земли, а нам было приказано идти около Новосибирских островов.
Мне это поручение улыбалось, так как мне не приходилось забираться во льды, и я мог идти к Челюскину, не увлекаясь никакими побочными аферами. Вилькицкий же, по-видимому, спал и видел, что он открыл новые земли. Открытие нами острова, по-видимому, ему очень не понравилось, и он жаждал открыть на севере еще новую землю или, по крайней мере, острова. Но ни то, ни другое ему не удалось, но зато он значительно отстал от нас. Мы подошли к Таймырскому полуострову значительно раньше. Не желая первым подходить к Челюскину, я сутки прождал у островов Самуила, но, получив известие по телеграфу, что «Таймыр» с трудом продвигается дальше, пошел к Челюскину. 20 вечером мы стали на якорь, а через сутки туда же пришел и «Таймыр». Погода была ненадежная, лед был недалеко, а потому я не съехал с корабля и следил за окружающей картиной. Вилькицкий, придя к мысу и переговорив со мной о дальнейшем плавании, немедленно съехал на берег и остался там на продолжительное время. Очень быстро картина изменилась, и нас начало зажимать. Не теряя минуты, я снялся с якоря и с большим трудом выбрался на чистую воду. Вилькицкий через час-полтора постарался выбраться следом за мной, но было уже поздно, и он был затерт среди льдов. Тем временем я, поднимаясь на север, пришел к южному берегу земли Императора Николая II и повернул вдоль него на запад. На рассвете мы подошли к сплошному льду, и, так как «Таймыр» все еще был затерт льдами и подвергался большой опасности быть раздавленным льдами или быть выброшенным ими же на берег, я боялся уклониться слишком далеко и занялся съемкой южного берега Земли императора Николая II. Через двое суток после нашего ухода от Челюскина «Таймыр» освободился, и мы с ним соединились...»
Вот такое письмо. Кстати, разыскал его и сохранил ученый-этнограф из Хабаровска Александр Гулевский. Низкий ему поклон!